На холодильнике красными небольшими буквами было написано: «Не бойся!»
– Что это значит? – спросил его я.
– Не помню уже, – ответил он, – ума не приложу.
На его рабочем столе было много каких-то поделок, тетрадок, открыток, каких-то вырезок, коробочек и всякой всячины. Там же я увидел несколько пачек сигарет, к которым Ковальский приклеил разные картинки. К одной он приклеил маленькую фотографию Эйфелевой башни, к другой был приклеен вырезанный из открытки кит, на третьей была аккуратно наклеена маленькая карта Африки.
– А это что? – спросил я.
– Это проект «Думы», – ответил он, взяв пачку с Эйфелевой башней. – Понимаешь… «Думы». Ты же не куришь, тебе трудно будет понять. Вот эта, например, называется «Думы о Париже». Эти сигареты предназначены для умных, неравнодушных, чувствительных и одиноких людей. Берёт такой человек пачку, курит всю ночь один и думает о Париже. Берёт эту, – он показал пачку с китом, – и думает об экологии, об исчезающих видах животных, о невероятном разнообразии живой природы. А вот это «Думы об Африке». Но ты уже понял, как это работает. Нужно будет выпустить такую серию с разными городами, странами, деревьями и цветами. Ещё обязательно надо сделать сигареты с портретами писателей и философов. «Думы о Канте» или «Думы о Фолкнере». Видишь, всё очень просто.
Ещё на столе у него лежал пухлый большой блокнот, на котором была надпись: «Череда неожиданных обстоятельств. Повесть». Блокнот топорщился. Я взял его и открыл. На страницы были наклеены автобусные, железнодорожные и авиабилеты, чеки, квитанции, телеграммы, открытки, лоскутки тканей, багажные бирки, ценники от какой-то одежды, этикетки бутылок и прочее. Его интересно было листать и рассматривать.
– Мы отметим сегодня Новый год, – вдруг сказал Ковальский, – и назовём наш праздник «Пэйпэ нью еа», или «Бумажный новый год». Помогай!
Тогда я понял, зачем он купил в магазине два десятка белых бумажных скатертей.
Я занимался тем, что придумывал, как установить ёлочку и как её украсить. У Ковальского нашлось несколько старых ёлочных игрушек эпохи его детства, ещё он мне дал фольгу, коробку с пуговицами, с какими-то сломанными брошками и безделушками. Сам же он снял со стены в прихожей большое зеркало.
– Это будет наш стол, – заявил он.
Серёга застелил всю комнату белыми скатертями. Посреди комнаты он положил зеркало. Он красиво раскидал на нём несколько яблок, мандарины, орехи. Расставил свечи, поставил посуду и пару бутылок вина (одна была тем самым кагором, что принесли его родители).
Из оставшихся скатертей он изготовил бумажные накидки, этакие пончо с дыркой для головы посередине.
– Мы сегодня будем пэйпэ пипл! – радостно говорил он.
Серёга подготовил музыку. Он был сосредоточен, весел и деловит.
В гости к нам тогда приехали только две девчонки. Моя будущая жена и её подруга. Они были нарядные, весёлые, привезли нормальной еды. Больше никто до Берёзовского не добрался. Штук пять бумажных накидок остались не востребованы. Около десяти часов вечера в доме вырубилось электричество. Весь дом забегал, засуетился, люди пытались выяснить причину, наладить свет. А свет вырубился во всём квартале.
– Вот это подарок! – радостно сказал Ковальский. – Зажжём свечи! И это будут у нас настоящие, необходимые, а не лживые, декоративные огни! Бумага и огонь, что может быть опаснее и приятнее.
Это был самый лучший Новый год в моей жизни. Без телевизора, музыки, обжорства. Не было походов и метаний по городу из компании в компанию. Была юность, любимая мною женщина, маленький, занесённый снегом городок, инопланетный Ковальский, ничего не понимающая, но чувствующая, что всё хорошо, безопасно, странно, но всё это ненадолго, подруга моей будущей жены. Мы сидели у зеркала в бумажных накидках, шелестели этими одеждами и той бумагой, что лежала на полу. Пили кагор, как самое изысканное вино. Свечи горели, и мы чувствовали себя частью странной, но красивой картины, спектакля и книги вместе, которую Ковальский никогда не напишет. Ничего не хотелось больше. Мне кажется, что тогда мне удалось ненадолго ощутить мир так же, как ощущал его он. Я стал завидовать ему ещё сильнее.
В полночь мы открыли единственную бутылку шампанского, загадали желания. Моё желание сбылось в полной мере. Не сразу, но сбылось. Потом мы беседовали, Ковальский читал вслух сказки Бориса Шергина, мы смеялись. Потом мы по приказу Ковальского собрали всю бумагу, вынесли её во двор и сожгли. Наши накидки тоже сожгли. Полу чился яркий, большой и очень быстрый костёр, почти салют.
– Вот! Пэйпэ нью еа закончился, пэйпе пипл вернулись во плоть и кровь! Пойдёмте спать.
Ковальский был счастливый и печальный вместе.
В наступившем году мы с Ковальским добрались до Берлина. Но ни до Австралии, ни до Аргентины не добрались. В Берлине мне стало ясно, что Аргентина и Австралия конкретны и реальны, и я туда не захотел. Я вернулся. Ковальский задержался в Европе. Так наши пути разошлись. Больше мы тесно не общались никогда.
Мы теперь иногда перезваниваемся, переписываемся. Это случается редко. Он обитает в Москве, но много колесит по миру. Чем толком он занимается, я не понимаю. Он по-прежнему одинок, денег у него, наверное, по-прежнему мало, он по-прежнему щедр, как может. Не видел я его давно. Голос его в телефоне такой же, речь витиевата, но не бессмысленна, и чувствуется, что он никуда не спешит. Идеями своими он теперь не делится. Но любая его открытка, письмо, короткое послание или даже записка всегда остроумны, парадоксальны и всегда красивы. Я так не умею. Я завидую ему.